Фаина Раневская об Анне Ахматовой. Дневник на клочках

22

  АННА АХМАТОВА

  

*   *   *

Меня спрашивают, почему я не пишу об Ахматовой, ведь мы дружили… Отвечаю: не пишу, потому что очень люблю её.

*   *   * Любила, восхищалась Ахматовой. Стихи ее смолоду вошли в состав моей крови. Есть еще и посмертная казнь, это воспоминания о ней ее «лучших» друзей. *   *   * Сегодня у меня обедала Ахматова, величавая, величественная, ироничная и трагическая, веселая и вдруг такая печальная, что при ней неловко улыбнуться и говорить о пустяках. Как удалось ей удержаться от безумия — для меня непостижимо. Говорит, что не хочет жить, и я ей абсолютно верю. Торопится уехать в Ленинград. Я спросила: зачем? Она ответила: «Чтобы нести свой крест». Я ей сказала: «Несите его здесь» Вышло грубо и неловко. Но она на меня не обижается никогда. Странно, что у меня, такой сентиментальной, нет к ней чувства жалости. Не шевелятся во мне к ней эти чувства, обычно мучающие меня по отношению ко всем людям с их маленькими несчастьями. *   *   *

Из дневника Анны Андреевны.

«Теперь, когда все позади — даже старость, и остались только дряхлость и смерть, оказывается, все как-то, пчи мучительно, проясняется: люди, события, собственные поступки, целые периоды жизни. И столько горьких и даже страшных чувств». Я написала бы все то же самое. Гений и смертный чувствуют одинаково в конце, перед неизбежным. Все время думаю о ней, вспоминаю. Скучно без нее. *   *   * Вот что вспоминается. А.А. лежала в Боткинской больнице (в тот период моей жизни я еще могла входить в больницу). Часто ее навещала. Она попросила меня приехать после похорон Пастернака и рассказать ей все, что я видела. Смерть Б.Л. ее очень угнетала. Я делилась с ней моими впечатлениями и сказала, что была нестерпимая духота, что над нами, над огромной толпой, висели свинцовые тучи, а дождя не было, что гроб несли на руках до самой могилы, что Б.Л. в гробу был величавый, торжественный. А.А. слушала внимательно, а потом сказала: «Я написала Борису стихи». Запомнилось не все, но вот что потрясло меня:     

Здесь все принадлежит тебе по праву. Висят кругом дремучие дожди. Отдай другим игрушку мира — Славу, Иди домой и ничего не жди. Да, висели дремучие дожди, и мысли у всех нас были о славе, которая ему больше не нужна, обо всем, что было в этих строках.

*   *   * Ленинград без Ахматовой для меня поблек, не могу себя заставить съездить на ее холмик взглянуть. Зачем? У меня в ушах ее голос, смех… *   *   * …Смерть Анны Андреевны — непривычное мое горе. В гробу ее не видела, вижу перед собой ее живую. В Комарове она вышла проводить меня за ограду дачи, которую звала «моя будка». Я спешила к себе в дом отдыха, опаздывала к ужину… Она стояла у дерева, долго смотрела мне вслед. Я все оборачивалась, она помахала рукой, позвала вернуться. Я подбежала. Она просила меня не исчезать надолго, приходить чаще. Но только во вторую половину дня, так как по утрам она работает, переводит. Когда я пришла к ней на следующий день, она лежала. Окно было занавешено… Я подумала, что она спит: «Нет, нет, входите, я слушаю музыку, в темноте лучше слышится….» *   *   * Сначала бессонница, потом приходит сон, когда просыпается дом и дети сбегают с лестницы, торопятся в школу. Боюсь сна… боюсь снов… Вот вошла в черном Ахматова, худая, — я не удивилась, не испугалась. Спрашивает меня: «Что было после моей смерти?»Я подумала, а стоит ли ей говорить о стихах Евтушенко «Памяти Ахматовой»… Решила не говорить. *   *   * Она любила толчею вокруг, называла скопище гостей «станция Ахматовка». Когда я заставала ее на даче в одиночестве, она говорила: «Человека забыли»… *   *   * Вспомнила, как примчалась к ней после «постановления». Она открыла мне дверь, потом легла, тяжело дышала… В доме было пусто. Пунинская родня сбежала. Она молчала, я тоже не знала, что ей сказать. Она лежала с закрытыми глазами. Я видела, как менялся цвет ее лица. Губы то синели, то белели. Внезапно лицо становилось багрово-красным и тут же белело. Я подумала о том, что ее «подготовили» к инфаркту. Их потом было три, в разное время. Молчали мы обе. Хотелось напоить ее чаем — отказалась. В доме не было ничего съестного. Я помчалась в лавку, купила что-то нужное, хотела ее кормить. Она лежала, ее знобило. Есть отказалась. Это день ее муки и моей муки за нее. Об «этом» не говорили. Через какое-то время она стала выходить на улицу. И, подведя меня к газете, прикрепленной к доске, сказала: «Сегодня хорошая газета, меня не ругают». …И только через много дней вдруг сказала: «скажите, зачем великой моей стране, изгнавшей Гитлера со всей его техникой, понадобилось пройти всеми танками по грудной клетке одной больной старухи?» И опять молчала… Я пригласила ее пообедать. «Хорошо, но только у вас в номере». Очевидно, боялась встретить знающих ее в лицо. В один из этих страшных ее дней спросила: «Скажите, вам жаль меня?» «Нет», — ответила я, боясь заплакать. «Умница, меня нельзя жалеть». *   *   * Одно время я записывала все, то она говорила. Она это заметила, попросила меня показать ей мои записи. — Анна Андреевна, я растапливала дома печку и по ошибке вместе с другими бумагами сожгла все, что записала, а сколько там было замечательного, вы себе представить не можете, Анна Андреевна! — Вам 11 лет и никогда не будет 12, — сказала она и долго смеялась. *   *   * В Ташкенте она звала меня часто с ней гулять. Мы бродили по рынку, по старому городу. Ей нравился Ташкент, а за мной бежали дети и хором кричали: «Муля, не нервируй меня». Это очень надоедало, мешало мне слушать ее. К тому же я остро ненавидела роль, которая дала мне популярность. Я сказала об этом Анне Андреевне. «Сжала руки под темной вуалью» — это тоже мои Мули», — ответила она. Я закричала: «Не кощунствуйте!» *   *   *

Она украсила время.

Источник

ПОДЕЛИТЬСЯ